Борис Владимирович

ГНЕДЕНКО

(1 января 1912 – 27 декабря 1995)

 

 

Начало    |   Биография   |   Научные достижения     Письма    |    Интервью    |    Воспоминания    |    Ссылки

 

 

 

Том 37

ТЕОРИЯ  ВЕРОЯТНОСТЕЙ

И  ЕЕ  ПРИМЕНЕНИЯ

Выпуск   4

1992

© 1992 г.

 

К ВОСЬМИДЕСЯТИЛЕТИЮ БОРИСА ВЛАДИМИРОВИЧА ГНЕДЕНКО

(интервью)[1]

 

А. Н. Ширяев: — Борис Владимирович, разрешите поздравить Вас с юбилеем. Кажется, совсем недавно мы отмечали восьмидесяти­летний юбилей Вашего учителя и друга Андрея Николаевича Колмого­рова.  Время неумолимо, и вот уже мы поздравляем Вас с этой весьма внушительной датой.

О Вас много написано. В частности, в нашем журнале "Теория вероятностей и ее применения" (1962, т. VII, в. 3) в связи с Вашим пятидесятилетием А. Н. Колмогоров писал: "Академик АН УССР Борис Владимирович Гнеденко по общему международному признанию является одним из наиболее выдающихся математиков, работающих в на­стоящее время в области теории вероятностей. Исключительно тонкое владение методами классического анализа он соединяет с пониманием широкой современной проблематики теории вероятностей и с постоян­ным интересом к ее применениям".

Вы были членом Редколлегии нашего журнала с момента его пер­вого выпуска в 1956 году до 1988 года, т.е. Вы непосредственно участ­вовали в выходе в свет 33 томов, или 132 выпусков. Нынешний состав Редколлегии и Редакции сердечно поздравляет Вас с юбилеем. И сейчас мне хотелось бы взять у Вас, классика современной теории вероят­ностей, интервью, которое, надеюсь, будет интересно представителям разных поколений.

Вы один из немногих, на глазах и при непосредственном участии которого проходило становление современной теории вероятностей. Вас связывали не только научные интересы, но и дружба с А. Я. Хинчиным, А.Н. Колмогоровым, Н.В. Смирновым, Е.Е. Слуцким. Именно поэтому мне хотелось бы задать Вам несколько вопросов о научной атмосфере в теории вероятностей и математической статистике того времени, когда Вы решили посвятить себя этой науке.

Мой первый вопрос о Ваших ранних годах. Вы родились 1 января 1912 года в г. Симбирске.   В 1930 году закончили Саратовский университет. С чем связан выбор этого университета и что Вы могли бы рассказать о своих студенческих годах?

Б. В. Гнеденко: — В 1925 году мои родители переехали в Сара­тов, и этим был в значительной степени определен выбор Саратовского университета.  В 1927 году я закончил школу и мечтал о поступлении я в Кораблестроительный институт. Меня увлекал сам процесс работы над кораблем: расчет формы корабля, процесс постройки, испытаний — все это казалось мне каким-то романтическим. Но, увы, мои желания не осуществились. Я получил из Кораблестроительного института письмо, в котором мне было отказано не только в поступлении, но даже в сдаче экзаменов под тем предлогом, что мне было тогда 15 лет, а согласно правилам в институт можно было поступать после 17 лет. В письме, которое я получил, было еще сказано: "Подавайте через два года". К счастью, в последние годы школьной жизни меня увлекла математика. Мне казалось, что математика — наука исключительно интересная, и для человека, желающего думать, здесь неисчерпаемое поле деятельности.

Как раз в апреле 1927 года в Саратов приехал с лекциями министр просвещения А. В. Луначарский. Я решил просить у него разрешение на поступление в вуз, не дожидаясь семнадцатилетнего возраста». Пришел на прием к Луначарскому в гостиницу "Астория", где он остановился. Секретарша меня встретила, взяла мое заявление и предложила ждать письменного ответа. Прошел апрель, прошел май, июнь — ответа не было. Я написал вторичное заявление — и снова нет ответа. Наконец, в начале июля получаю письмо такого содержания: "Вам разрешается поступать в вуз на общих основаниях".

С этой бумагой я подал заявление в Саратовский университет. И первое, что мне было сказано в приемной комиссии, — это, что "общие основания таковы, что Вам должно исполниться 17 лет, а до этого Вам не могут разрешить поступать". А я толковал иначе: "Серьезные люди написали бумагу. Они понимают, что такое ее содержание бессмыслен­но, и без бумаги известно, что только с 17 лет можно поступать. Мне разрешено поступать на общих основаниях — значит, я сдаю экзаме­ны, и если я сдаю их успешно, то на общих основаниях должна рассма­триваться возможность моего приема". Но в приемной комиссии были неумолимы, и мне было вновь отказано. Тогда я послал в министер­ство уже телеграмму с просьбой разрешить мне сдавать экзамены для поступления в Саратовский университет. Снова жду, вот уже сегодня кончается прием заявлений, а ответа все нет, и только часа в четыре дня я получаю телеграмму, в которой четко и ясно сказано: " Вам раз­решается сдавать экзамены и поступать в, Саратовский университет". С этой телеграммой я явился в Приемную комиссию, меня включили в списки сдающих, и уже на следующий день я должен был сдавать пер­вый экзамен,

АНШ: — А какой это был факультет?

БВГ: — Педагогический факультет, физико-математическое отделение. Во время экзаменов я пришел к выводу, которого строго при­держивался всю остальную жизнь: стремиться сдавать любой экзамен одним из первых. Потому что когда я приходил и сразу шел сдавать, все было благополучно. Я не слышал никаких "страшных" рассказов сдающих. А вот когда я запоздал на приемный экзамен по физике, и услышал, какие звери экзаменаторы, как это страшно — меня букваль­но начала трясти лихорадка. Когда я попал в аудиторию, то был совер­шенно обессилен.

Экзамены закончились для меня благополучно, я был принят в уни­верситет. И первая лекция, которую я выслушал, была лекция профес­сора Голубева Владимира Васильевича. Он всех нас, новых студентов, очаровал. Очаровал изумительным построением самой лекции, которая нам показала, что нас ждет увлекательнейшая жизнь и что мы попали именно туда, куда хотели, что нас ждет познание неведомого из самых лучших источников. И действительно, лекции В. В. Голубева и лекции других преподавателей были интересны, содержательны и на долгие го­ды остались у меня в памяти.

Беда пришла с другой стороны. Через два года было решено нас ускоренно выпустить для того, чтобы мы могли работать в народном хозяйстве. И вместо полноценного курса нас заставили в три года за­кончить университет — все было скомкано, расстроено. В 1930 году нас подготовили к ускоренной сдаче экзаменов по бригадному методу. Это были, конечно, не экзамены, а какая-то пародия на них. Все студенты были разбиты на группы, и за всю группу экзамены сдавал бригадир: если он отвечал хорошо, то и все получали хорошую оценку, Я был бри­гадиром одной из таких групп, и для моих товарищей все закончилось благополучно. Но я испытывал какое-то унижение оттого, что я нес ответственность за людей, которые заведомо ничего не знали.

Пришла пора распределения.   Один из доцентов факультета Г. П.

Боев получил профессуру в Йваново-Вознесенске и пригласил меня в качестве ассистента поехать с ним в Иваново. Так я оказался в Иванов­ском Текстильном институте.

АНШ: — А какая же у Вас была должность?

БВГ: — Ассистент кафедры математики. Надо сказать, я попал в исключительно доброжелательную обстановку. Помимо семьи Боевых, которые на четыре года сделались буквально моими вторыми родите­лями, я подружился с доцентом Ю. С. Виноградовым, приехавшим из Москвы после окончания аспирантуры. Мы жили с ним в одной квар­тире, в разных комнатах. Началась моя педагогическая деятельность. Я вспоминаю такой эпизод. Все старшие товарищи по кафедре забо­лели гриппом: заболел Боев, заболел Виноградов, и вся педагогическая нагрузка, и моя собственная, и их, оказалась на мне. Студенты очень любили Виноградова. Он был прекрасным педагогом, умел подойти к студентам. И вот вместо любимого педагога они видят пришедшего к ним мальчишку. Я слышал, как одна студентка говорила другой шепо­том: "Какой же он смешной!" Но это не смущало, а вдохновляло меня.

Через две недели отношение ко мне стало совсем другим: во мне увидели человека, который желает дать знания. Нагрузка была зверская, потому что помимо дневного отделения, где у меня была полная нагрузка, был организован вечерний факультет, и меня заставили преподавать и на вечернем. При этой двойной нагрузке единственное спасение я увидел в том, чтобы каждое занятие анализировать. Были удачные занятия — выяснить, в чем причина удачи; были и неудачные занятия, и я тоже старался проанализировать, в чем причина неудачи. Это вошло в при­вычку. Я автоматически стал рассуждать относительно каждой лекции, каждого практического занятия: в чем удача, в чем неудача. Ко мне от­носились хорошо не только на кафедре, но и в институте в целом. Това­рищи видели, что для меня нет другой жизни, кроме преподавательской, кроме увлечения математикой.

В это время Боев пытался увлечь меня теорией функций комплекс­ного переменного, но задачи текстильного производства, с которыми мы имели дело, показали мне, что статистика и теория вероятностей — мощное орудие познания реальной жизни.

АНШ: — Насколько я знаю, предмета "теория вероятностей" в образовании тогда во многих вузах не было,

БВГ: — В Саратовском университете были элементы теории веро­ятностей.

АНШ: — В Иванове возникли Ваши первые работы о вычислении среднего перехода между станками, о среднем простое при многостаноч­ной работе...

БВГ: — Совершенно правильно. Мы с самого первого дня в Ива­нове включились в работу текстильщиков. Боев говорил всем членам кафедры: "Для того чтобы вы представляли, что и как преподавать ин­женерам, вы должны знать, что им требуется от математики". Чтобы разобраться в этом, он предложил нам познакомиться с текстильными журналами за последние 15-20 лет. Эти журналы были распределены в основном между Виноградовым и мною. Мы тщательно проанали­зировали журналы и убедились, что именно нужно для текстильного дела. Конечно, исключительно важно было для ткачества и для пря­дения знание математической статистики и теории вероятностей, ведь это процессы чисто вероятностного характера. Кроме того, чрезвычай­но разнообразна была техника текстильного дела: станки сложные, по­этому для тех, кто собирался заниматься не прядением или ткачеством, а собственно машинами, совершенствованием станков, приведением их в порядок, математический анализ был просто необходим.

Когда первичная работа по ознакомлению с требованиями текстиль­ного дела к математике была завершена, Беев предложил всей кафедре начать писать учебник математики для текстильщиков. Я был включен в эту кампанию. Написали учебник, я писал с увлечением, но учеб­ник так и не увидел света: сложности с изданием появились уже в те годы... А потом, к концу моего четырехлетнего преподавания, я увидел, что мои знания чрезвычайно малы, что мне нужно еще много учиться, чтобы понимать, что нужно делать. К тому времени я ознакомился с журнальными статьями, в частности, с работами А. Я. Хинчина о мно­гостаночном обслуживании, и увидел: первое, что я должен познать, — это современная теория вероятностей.

В то время как раз появились объявления, приглашавшие в аспи­рантуру в Математический институт Московского университета, в Том­ский университет... Я предпочел Математический институт Московско­го университета. Сначала, в апреле 1934 года, я приехал в командировку для ознакомления, так сказать, на разведку. Я встретился с А. Я. Хинчиным. Он одобрил мое предложение продолжить его работы по мно­гостаночному обслуживанию, учесть некоторые обстоятельства, очень важные для текстильного дела. Я узнал и 6 том, какие курсы читаются, какие семинары проводятся. И в качестве семинаров я выбрал для себя два: один семинар по теории вероятностей (семинар А. Н. Колмогорова и А. Я. Хинчина) и другой семинар по теории функций действительного переменного (семинар Д. Е. Меньшова и Н. К. Бари).

Семинар Колмогорова и Хинчина привел меня в трепет и восхище­ние. Два совершенно разных характера у руководителей: Андрей Нико­лаевич в том, что касалось науки, совершенно несдержанный, для него не существовало никаких авторитетов, для него существовала только ис­тина. И Хинчин, который всегда был деликатным, никогда не повышал голоса, и если с чем-нибудь был несогласен, то находил чрезвычайно простые, элементарные слова для того, чтобы убедить собеседника в правильности своей точки зрения.

АНШ: — Борис Владимирович, ведь в 1934 rofty А. Я. Хинчину было 40, а Андрею Николаевичу лишь 31 — разница в этом возрасте большая, 9 лет. Они что, действительно оба были соруководителями семинара?

БВГ: — Оба были соруководителями.

АНШ: — Но, по-видимому, Андрей Николаевич "высказывался" чаще? Как это происходило?

БВГ: — Характер Андрея Николаевича был полностью "ортогона­лен" характеру Хинчина, Но они взаимодействовали очень хорошо. То, что их характеры были так различны, ни в коем случае не было пре­пятствием. Тут, безусловно, сказывался характер Хинчина, который не стремился быть лидером, а у Андрея Николаевича это получалось естественно. Хинчин с огромным уважением относился к Андрею Ни­колаевичу как к человеку, излучавшему новые идеи. А у Андрея Ни­колаевича был пиетет по отношению к Хинчину потому, что первые знания в области теории вероятностей он получил от А. Я. Хинчина. Судя по рассказам Хинчина, Андрей Николаевич был одним из слуша­телей его первого специального курса по теории вероятностей в 1926 году, когда Александр Яковлевич читал избранные главы предельных теорем, и этот курс послужил основой маленькой монографии, изданной Институтом математики Московского университета в 1927 году.

АНШ: — В этом семинаре, как я понимаю, постоянно участвовали Е. Е. Слуцкий, Н. В. Смирнов, В. В. Гливенко, Г. М. Бавли.

БВГ: — Совершенно верно.

АНШ: — Многие из них были старше не только Андрея Николае­вича, но и Хинчина?

БВГ: — Александр Яковлевич был старше Смирнова, а Слуцкий был старше Хинчина, Гливенко был старше Колмогорова, Бавли же был учеником Колмогорова, он был помоложе, что-нибудь 1908-1909 го­да. Помимо математиков, которых Вы перечислили, в этом семинаре систематически участвовали работники Московской телефонной стан­ции, приходили инженеры самых разных специальностей. И кроме того, в этом семинаре принимали участие физики, в частности М. А. Леон-тович, участвовали А. С. Серебровский, А. А. Малиновский и другие специалисты в области генетики. Так что уже весной 1934 года я уви­дел разнообразие теоретико-вероятностной тематики, и всюду Андрей Николаевич был лидером. Он буквально слету вникал в задачу, стано­вился хозяином задачи, которую ставили другие, и сразу же указывал способы, которые нужно использовать, чтобы эту задачу решить. Для него, я уже говорил, не было авторитетов, он мог, как мне казалось, из­лишне категорично говорить, что следует делать, не прислушиваясь к тому, что хотели бы добавить, скажем, биологи или физики или другие математики. И, как правило, Андрей Николаевич оказывался прав. Только в редких случаях он не замечал пути, который находили авторы этих предложений. И мне чрезвычайно понравилось, что никаких обид или претензий не было ни к нему, ни у него к кому-либо. Я убедился в том, что для настоящих ученых выяснение научной истины является первоосновой всего. И в этом состояло большое воспитательное значение семинара.

В семинаре Колмогорова и Хинчина я увидел научную широту, ко­гда руководители, помимо своих собственных задач, видят и важность задач, пришедших со стороны, видят возможность применения их идей к новым проблемам, исходившим со стороны, например, биологии или физики.

Этот семинар убедил меня, что именно теория вероятностей и долж­на быть той областью, которой можно заниматься всю жизнь.

АНШ: — И Вы стали аспирантом?

БВГ: — Аспирантом я еше не стал, но твердо для себя решил поступать в аспирантуру. Осенью был математический съезд в Ленинграде, где я услышал доклад Андрея Николаевича, доклад Бавли о безгранично делимых законах.

У меня такое впечатление, что эта работа Бавли была в значительной мере подготовлена Андреем Николаевичем, который всегда поражал меня какой-то исключительной ясностью мышления. Для него матема­тическая задача, да и не только математическая, становилась задачей, если он видел, как идти, что делать для того, чтобы продвинуться впе­ред. Когда же он понимал, как решать задачу, она в значительной степени теряла для него интерес.   Для Андрея Николаевича сам процесс творчества был основой, а появится у него или не появится лишняя публикация, это его волновало очень мало. Причем этот процесс твор­чества порой проходил просто на людях: узнавая задачу, он как бы отрешался от всего остального, он не слышал ни вопросов, обращенных к нему, ничего не замечал вокруг, он был погружен в себя. И через не­которое время как бы выносил приговор: нужно идти так-то и так-то, и в результате должно получиться то-то и то-то.

А. Я. Хинчин был совершенно иного склада человек. Ему нужна была спокойная обстановка для размышлений. И он, как правило, когда дело касалось нерешенных проблем, говорил: "Дайте мне подумать, в следующую встречу обсудим этот вопрос". И он никогда не забывал своих обещаний.

АНШ: — Итак, Вы участвовали в Ленинградском съезде, а потом возвращались по Мариинской системе в Москву и встретили В. В. Сте­панова?

БВГ: — Да. После конгресса Боев и я решили возвращаться по Мариинской системе. Сели на пароход и вдруг встречаем там Вячеслава Васильевича Степанова и Ю. А. Рожанскую. Они тем же пароходом возвращались в Москву. Поездка со Степановым укрепила мое решение поступать в аспирантуру.

Мне кажется, что Степанов занимал на факультете более скромное место, чем заслуживал. Это был человек исключительный, недаром Андрей Николаевич считал его одним из своих учителей. По крайней мере, в области ортогональных функций. Вячеслав Васильевич был знаком не только с теорией дифференциальных уравнений, но буквально со всей математикой. Он следовал замечательным словам знаменитого русско­го ботаника К.А. Тимирязева о том, что ученый должен знать понемногу обо всем и все о немногом. Понемногу обо всем — чтобы иметь широту взглядов, и все о немногом — чтобы знать, что сделано и что не сделано, и уметь пойти дальше.

В.В. Степанов был в математике именно таким человеком. Он знал понемногу обо всем. Причем это "немногое" было большим. И действи­тельно знал все о немногом. К нему можно было обращаться по любому математическому вопросу, и он указывал: "А вот, знаете, по-видимому, Вам нужно посмотреть статью, которая напечатана там-то таким-то автором. Вам нужно познакомиться с книжкой, Вы, наверное, найде­те там решение интересующей Вас проблемы. А если не решение, то, во всяком случае, подход к нему". И его советы всегда оказывались исключительно точными. Я до сих пор поражаюсь этой его начитанностью и исключительной памятью на математические знания.

С таким талантом я встретился позднее только один раз — у меня был аспирант, египтянин, который, раз увидев работу, навсегда запоми­нал ее, просто оставлял отпечаток с нее в своей памяти. Я на семинаре часто пользовался этой его способностью, чтобы узнать, не было ли каких-нибудь работ, опубликованных по интересующей меня тематике, И, как правило, этот аспирант, Хаким Хуссейн его фамилия, отвечал на все вопросы, которые ему задавались, и отвечал правильно. Таким образом я узнал от него о многих работах, которые мне действительно были интересны. Причем он просматривал журналы не только основ­ные, но и "экзотические", и запоминал также хорошо и работы, далекие от математики. Я до сих пор ценю его как способного математика, и мне очень жаль, что он не мог остаться у нас, а вернулся в Египет. Он затем попал в атмосферу не математическую, а в атмосферу борьбы за каждый египетский фунт и, по-моему, утратил свои математические таланты, а они у него были немалые.

Осенью 1934 года, в сентябре, я приехал на экзамены в аспирантуру. Принимали у меня вступительный экзамен А. Н. Колмогоров и В. В. Степанов. Оба отнеслись ко мне очень доброжелательно. Это была скорее беседа, чем экзамен.

АНШ: — А А. Я. Хинчин не участвовал в экзамене, но стал руко­водителем?..

БВГ: — Да, руководителем стал Хинчин. Он с самого начала дал согласие быть моим руководителем. Тут, наверное, сказалось еще одно обстоятельство. Как-то Александр Яковлевич пришел на заседание се­минара крайне озабоченный. Его волновала одна задача. Он рассказал мне об этой задаче, и во время заседания я нашел пример, подсказав­ший, как решить эту задачу до конца. По-видимому, моя способность сочинять примеры ему понравилась.

АНШ: — Интересно, каков Александр Яковлевич как руководитель?

БВГ: — Очень внимательный, всегда готовый прийти на помощь. Любой вопрос, если он мог ответить на него сразу, он доводил до полной ясности. Если же вопрос вызывал у него некоторые сомнения, он просил пару дней для того, чтобы продумать его. И через пару дней он в самом деле отвечал со всеми подробностями. И вопрос становился абсолютно ясным, прозрачным. Это мне сильно помогало в аспирантуре. Я старался не эксплуатировать Хинчина, обращался к нему крайне редко, но каждый мой вопрос находил полноценный ответ.

АНШ: — Борис Владимирович, в Ваши аспирантские годы Механико-математический факультет МГУ, наверное, переживал чуть ли не пик своей славы, имея необычайно сильный состав научных лидеров: А.И. Колмогоров, П.С. Александров, Н.В. Смирнов, С. Л. Соболев, В. В. Степанов, И. Г. Петровский, ...

БВГ: — Вне всяких сомнений. Я пришел на факультет в 1934 году, когда вышли из печати знаменитая работа Колмогорова по теории слу­чайных процессов, Хинчина — по теории стационарных процессов, когда появились работы А. О. Гельфондапо теории трансцендентных чисел — доказательство 7-й проблемы Гильберта, когда появились замечатель­ные работы Л. М. Люстерника, Л. Г. Шнирельмана, С. Л. Соболева... Это были годы, когда если не каждую неделю, то каждый месяц по­являлся замечательный результат. Я попал в обстановку, в какую редко приходится попадать молодому человеку. Это был уникальный случай быстрого расцвета и продвижения математической школы сразу в ряде направлений науки, причем принципиальных продвижений. Я думаю, что во всемирной истории математики это — крайне редкое событие. Вот почему мне хочется найти силы написать воспоминания, хотя бы в малой степени передающие ту обстановку, атмосферу математической жизни тех лет. Эти годы продолжались, во всяком случае до Великой Отечественной Войны. А может быть, и дальше. Потом начался некоторый спад роста Московской математической школы, она потеряла многих своих лидеров.

АНШ: — Б. В., а с С. Н. Бернштейн что, стоял особняком, так сказать? Принимал ли он участие в семинарах?

БВГ: — Он примерно год посещал семинары, не регулярно, но бы­вал. Сам он очень неохотно делал доклады. И доклады его были скучны­ми, он не умел увлечь своими идеями. Андрей Николаевич приглашал Бернштейна как можно смелее участвовать в жизни факультета. Он его сделал профессором факультета (постоянно Сергей Натанович работал в Стекловке). Один раз Бернштейн прочел небольшой курс теории веро­ятностей, интересно задуманный, но неудачно осуществленный. Андрей Николаевич пытался поручать Бернштейну воспитание аспирантов, но у Бернштейна не было охоты к этому. Он был математик-индивидуалист. Наверное, очень немногих можно назвать учениками С. Н. Бернштейна.

АНШ: — О. В. Сарманов.

БВГ: — Да, Сарманов, а кто еще? По теории функций у него были ученики, тоже один-два, ну, может быть, три.

АНШ: — Б. В., Ваша первая работа, опубликованная в 1937 году в "Докладах", была посвящена вопросу единственности системы орто­гональных функций, инвариантных относительно дифференцирования. Как она возникла?

ВВГ: — Она возникла таким образом. В Иванове-Вознесенске мне попалась на глаза книга Н. Н. Лузина "Интеграл и тригонометрический ряд", и я с увлечением занимался чтением этой книги. Там было поста­влено несколько проблем, в том числе и эта. Когда я приехал в Москву, то начал довольно систематически просматривать старые номера До­кладов Парижской Академии, где натолкнулся на одну работу Гагаева, посвященную решению этой задачи Лузина. Я усомнился в правильности его вывода о том, что только классическая ортогональная тригономе­трическая система есть решение этой проблемы. И действительно, мне удалось найти еще три системы, тоже тригонометрических, ортогональ­ных, полных, которые инвариантны относительно дифференцирования и интегрирования. Александр Яковлевич сказал, не помню уж, по кому поводу, что как бы мал ни был научный результат, автор обязан его опубликовать, потому что этот результат может оказаться кому-то полезен.

АНШ: — Когда Вы поступили в аспирантуру, Колмогоров был директором Института математики МГУ. Ходит много разговоров о том, что Андрей Николаевич был неплохим директором, сам работал со всеми аспирантами, многое успевал, и, собственно говоря, именно в период аспирантуры завязались ваши с ним не только тесные научные, но и просто дружеские контакты. Вы даже стали с ним "на ты", так сказать, или это он с Вами стал "на ты"?   Что Вам вспоминается по этому поводу?

БВГ: — Я с удовольствием вспоминаю об этом. У меня очень яркие воспоминания о встречах с Андреем Николаевичем, как с директором Института. Меня поразило, что вскоре после оформления всех нас в аспирантуру он решил с каждым из нас познакомиться. Нас в целом было очень немного, вместе со мной поступило 5 или 6 человек.

Андрей Николаевич вызывал нас парами к себе домой и на каждую пару тратил примерно час. Он знакомился с каждым аспирантом де­тально: "Почему у Вас намечена такая программа? Почему Вы не взя­ли такие-то сойременные области? Вот, нужно бы, чтобы был функцио­нальный анализ. Математик должен быть широким, он должен знать не только свою специальность, но должен быть знаком и с тем, что далеко оттого, что он делает". Мне он сказал: "Вы с Александром Яковлевичем совершенно упустили из виду геометрию. Вам следует дополнительно еще включить тензорный анализ. Надо сдать экзамен по функциональ­ному анализу". При этом Андрей Николаевич порекомендовал тогда только что вышедшую книгу С. Банаха по линейным пространствам.

АНШ: — А сколько же вы тогда сдавали математических экзаме­нов?

БВГ: — Пять, мы сдавали тогда 5 математических предметов: те­перь, конечно, много меньше сдают.

АНШ: — Насколько я знаю, с Банахом Вы "пересекались". Это так?

БВГ: — Да, в 1939 году в первый раз и в 1941-м — во второй. Вес­ной 1935 года Андрей Николаевич стал нас приглашать на прогулки. Правда, не всех аспирантов, а только тех, кто вызвал у него какие-то положительные эмоции. Сначала он приглашал своего аспиранта А. Мальцева и меня. Дальше появились на этих прогулках студенты: Г. Е. Шилов и др. Причем я до сих пор не представляю себе, как Андрей Николаевич, не читая лекций, узнавал о талантливых студентах. То ли он слышал о них от других преподавателей, то ли сам общался со студентами, которые ему сообщали, что у них появились интересные люди... Прогулки с Андреем Николаевичем были для нас философской школой. Философской, в самом высоком смысле этого слова. Эти про­гулки были очень утомительны физически, но они были утомительны и в интеллектуальном отношении, потому что приходилось постоянно держать себя в напряжении. Я вспоминаю такой случай. Как-то я при­шел после доклада Андрея Николаевича в Московском математическом обществе к Хинчину, который не был на докладе по болезни. Я пришел к нему расстроенный и он сразу спросил меня, что случилось. Я гово­рю: "Я вчера слушал доклад Андрея Николаевича, и не понял и трети этого доклада". — "Трети?!   Так ведь это изумительно хорошо!  Я не понимаю и четверти того, что он говорит. А треть — это совершенно изумительно, замечательно, Вы просто счастливый человек!".

Я понял, что я не одинок в том, что с таким трудом воспринимаю идеи Колмогорова. Он считал, что все должны быть похожими на него и мгновенно воспринимать каждую новую идею. Он забывал, что у дру­гих людей обычно восприятие новой идеи требует некоторого времени, нужно к ней привыкнуть! Андрей Николаевич идеи выдвигал постоянно и ждал от окружающих мгновенной реакции.

АНШ: — Да, Колмогоров думал, что он окружен "Колмогоро­выми".

БВГ: — А может быть, даже и большими, чем Колмогоров. Я не могу себе простить — вот уже сколько лет прошло — я всегда обвиняю себя в том, что я, будучи близким с ним человеком, близким учеником, не организовал запись его лекций.

АНШ: — Вы знаете, некоторое время назад я получил из США из одной организации, которая собирает голоса знаменитых людей, письмо с просьбой прислать голос Колмогорова, и оказалось, что у нас практи­чески ничего нет. У меня есть некоторые записи, например, запись его выступления на зашите моей докторской диссертации (он у меня был оппонентом), но это уж как-то неловко посылать... Прямо надо сказать, что мы часто к своему наследию относимся спустя рукава...

БВГ: — Да, безобразно. Но здесь я только себя виню, больше нико­го. Я много раз обращался к Андрею Николаевичу с просьбой разрешить приносить на его доклады магнитофон. Он всегда категорически возра­жал: "Если я узнаю, что есть магнитофон, я не буду читать". Я долго не понимал, в чем здесь дело. Наконец, перед войной где-то, незадолго до ее начала, я был на приемных аспирантских экзаменах. В экзамене учавствовали: Андрей Николаевич — он был председателем комиссии, Павел Сергеевич Александров, Вячеслав Васильевич Степанов и я; моей обязанностью было вести протокол, ну, и задавать вопросы тоже мне не запрещалось. И вдруг, в разгар экзамена появилась какая-то редакция радиогазеты. Они решили записать экзамен. И тут я поразился! Павел Сергеевич, который, мне казалось, никогда не смущался, всегда находил нужные слова, вдруг онемел'. Перед микрофоном у него все было поте­ряно, он буквально не мог вымолвить ни единого слова. То же было и с Вячеславом Васильевичем, и с Андреем Николаевичем. Все было сорва­но. Тогда же я убедился, что для меня такой "запрет" не существует, что черное пятно микрофона на меня совершенно не действует. Я го­ворю перед микрофоном примерно так же, как и обычно, т.е. несколько замедленно.

Так вот, после каждой прогулки с Андреем Николаевичем у меня был материал для размышлений: и математический, и нематематиче­ский. Он, узнав, что я интересуюсь искусством, дал очень много для моего искусствоведческого развития. Он научил меня с уважением от­носиться к нашей иконописи. Он был ее тонким знатоком, и был пре­красным знатоком и русской архитектуры, и классической скульптуры; была у него и любимая скульптура — "Мальчик, вынимающий занозу". Я узнал, что он глубокий знаток русской поэзии... Был он одно время и участником семинара Бахрушина по русской истории, где выполнил свою первую научную работу.

Каждая прогулка с Колмогоровым давала мне интеллектуальный заряд. Я не скажу, что я все воспринимал из того, что он предлагал, но очень многое было мною воспринято и сказалось по крайней мере на моем характере: педагогическом, научном, общественном.

Андрей Николаевич не любил пустословия, он любил внимательно слушать, не обижался, когда его переспрашивали. И это тоже большая ошибка, что мы не всегда его переспрашивали, потому что некоторые идеи от этого терялись.

АНШ: — Борис Владимирович, в аспирантуре Вы начали актив­но интересоваться историей математики, которая впоследствии стала предметом Ваших интересов и научной деятельности. Я знаю, что это началось с того, что Вы должны были написать реферат по истории математики. Расскажите об этом.

БВГ: — Когда я учился в аспирантуре, у нас было принято сда­вать пять экзаменов по математическим дисциплинам, пять отчетов на-учному руководителю, два экзамена по разным иностранным языкам и экзамен по философии. Вот этот экзамен по философии можно было заменить написанием научного реферата по методологии или истории математики. С. А. Яновская предложила темы для таких рефератов. Подавляющее большинство тем мне не нравилось, потому что они носи­ли политическую окраску. И только одна-единственная тема мне пока­залась представляющей интерес — это история математики в России. Я потихонечку начал заниматься, подбирать литературу. Я познакомился с сочинениями Кирика Новгородского, с книгами по истории Академии наук, по истории российских университетов. Начал я знакомиться и со старыми русскими,учебниками арифметики, и постепенно у меня обра-зовался большой материал из выписок, заметок. К весне 1937 года у меня насчитывалось примерно 170 страниц текста, вчерне приведённого в по­рядок. Яновская обратилась к нам с требованием, чтобы мы предъявили свои рефераты. Я извинился, сказал, что у меня только рукописный ре­ферат, да и к тому же начерно написанный. Она у меня забрала мои записки и поставила мне хорошую отметку за экзамен. А позднее, уже в разгар войны, где-то в 1944-м году она вернулась из Перми, из эвакуа­ции, и говорит мне: "Борис Владимирович, Вам нужно Вашу рукопись доводить до конца".

Какую рукопись?

По истории математики.

— У меня нет такой рукописи!

— У Вас нет, а у меня есть!

Оказывается, она брала эту рукопись с собой в Пермь, сохранила ее, и я в 1945 году принялся по ее предложению превращать эту рукопись в книжку, которая в 1946 году появилась в печати.  Это и было началом моего интереса к истории науки. Я тогда начал обращаться к архи­вам, учился общению с древними рукописями, со старыми подшивками журналов. Потом к истории науки я обращался еще, по крайней мере, дважды.

АНШ: — Борис Владимирович, 16 июня 1937 года Вы защитили кандидатскую диссертацию. Расскажите о ней, об оппонентах, или то­гда не было оппонентов?

БВГ: — Были. Оппонентами у меня были Колмогоров и Хинчин.

АНШ: — Но ведь Александр Яковлевич был Вашим руководителем.

БВГ: — Да, но в ту пору можно было руководителю быть оппо­нентом.

АНШ: — А как называлась Ваша диссертация?

БВГ: — У меня не сохранилось никаких материалов по диссертации. Хотя название я, пожалуй, и помню: "Некоторые свойства безгра­нично делимых распределений" — так, наверное.

АНШ: — После защиты диссертации Вас распределили в Рязан­ский пединститут. Но, по счастью, они, насколько я знаю, от Вас отка­зались, так что в результате Вы стали сотрудником Института матема­тики МГУ (в сентябре 1937 г.). Правда, уже в ноябре Вы отправились служить в армию, из которой Вас довольно быстро, по ложному доносу, отправили в Брянскую тюрьму, откуда Вы были освобождены лишь в мае 1938 года. Андрей Николаевич добился Вашего восстановления на мех-мате. Что же, это значит, что Вас отчислили? Что бы Вы хотели добавить к этому неприятному периоду? Или, может быть, не стоит упоминать о нем?

БВГ: — Л. А. Тумаркин, который был тогда деканом факультета, не хотел иметь среди сотрудников "подозрительного" человека, находив­шегося под следствием. И здесь, конечно, Андрей Николаевич сделал очень много. Настоял на моем восстановлении. Он умел настоять.

АНШ: — В конце 30-х годов появились Ваши сопровождающие безгранично делимые законы, позволившие одним методом исследовать многие задачи теории суммирования случайных величин. Расскажите подробнее об этом.

БВГ: — Сама идея рождалась не сразу. В 1937 году, когда я за­щищал диссертацию, у меня еще не было самой идеи сопровождающих законов. Но в неявном виде она уже намечалась. Сформировалось само представление о таких безгранично делимых законах к концу 1937 года. Непосредственно перед отправкой в армию. В армию тогда брали на год. Я имею в виду людей с высшим образованием. И во время службы каждый солдат первые две недели проходил медицинский контроль. Две недели мы были изолированы от всех. Вот за эти-то две недели я и на­писал заметку в "Доклады", где уже в достаточно явном виде появились сопровождающие законы, хотя самого термина еще не было.

АНШ: — Правильно я понимаю, что Вы защищали докторскую диссертацию непосредственно перед войной? И она была посвящена этой тематике? Вы тогда писали текст диссертации или защищались по совокупности работ?

БВГ: — Нет, писал текст.

АНШ: — Оппонентами у Вас были С. Н. Бернштейн, А. Н. Колмо­горов и А. Я. Хинчин. И отзывы, конечно, не сохранились?

БВГ: — Где-то в деле они, наверное, есть. Но у меня их нет. Защита была на мех-мате. А ВАК'а тогда не было, был Комитет по делам высшей школы. Что же касается термина "сопровождающие законы", то он был введен в моей большой статье, которую я начал писать в 1938 году для "Известий АН СССР".

АНШ: — Давайте перейдем к военному периоду. Как складывалась вообще научная жизнь во время войны, и какие у Вас были контакты с Андреем Николаевичем в это время?

БВГ: — Я был в одном место, он — в другом. В самом начале войны к нам на кафедру обратились авиаторы с просьбой решить не­сколько их задач. Я тогда был потрясен, что задачи, которые нужно было решать раньше, до всякой войны, поставлены так поздно. Июнь и июль я работал над ними, а в августе отдал их решение. Тогда же я подал и предложения, связанные с бронированием танков и судов. Идея была такая: нужно делать двойную броню с тем, чтобы снаряд, пробив первый слой, израсходовал "силы", и на второй слой у него бы их уже не хватило. Вполне элементарные расчеты были сделаны и отосланы в Комитет Обороны.

АНШ: — То есть лучше два тонких слоя, чем один толстый?

БВГ: — Совершенно правильно. Два тонких лучше, чем один тол­стый, потому что свойства металла таковы, что если в металле появил­ся разлом, то процесс будет идти до конца. А на втором слое надо как бы начинать сначала. За эту идею мне была прислана благодарность. Затем ко мне обратились из Военно-строительной академии им. В. В. Куйбышева с просьбой, чтобы я помог разработать теорию прибора для аэрофотосъемки. И это было сделано, причем оказалось, что до этого они использовали самый невыгодный способ. Во время дискуссии я объ­яснил, почему это самый невыгодный способ и что на самом деле нужно делать.

В июле 1941 года я записался в ополчение. Но записался я в Стекловском институте. Приехал я вечером из Стекловки на факультет, и ко мне тут же обратились с предложением записаться в ополчение. Я ответил, что уже записался. Хоть я всю жизнь был на двух работах, но тут уж надо было записываться только в одном месте. И список, куда я был внесен, был после (в ЦК?) уничтожен, потому что в этом списке были и С. Л. Соболев, и еще кто-то из академиков. И список ликвидиро­вали, а я так и не попал в ополчение. Но меня-то все равно, должно быть, не взяли бы, потому что когда я в октябре 1941 года предъявил военко­му свой военный билет, то военный комиссар первым делом посмотрел в хранившуюся в билете бумажку об освобождении меня из тюрьмы и сразу сказал "нет". Так что я и не попал ни в ополчение, ни в армию.

Потом — катастрофическое положение под Москвой, все связи с военными были прерваны (это был октябрь 1941 года). В декабре мы были эвакуированы в Ашхабад, а Андрей Николаевич еще в октябре уехал в Казань. Надо сказать, что он очень не хотел уезжать. В Ашхабаде ника­ких серьезных военных организаций не было, и я там просто занимался наукой.

В 1942 году преподавание велось в университете в Ашхабаде, у нас были свои, совершенно отдельные студенты. Вячеслав Васильевич ор­ганизовал научный семинар факультета; объявлялись и заседания Мо­сковского Математического Общества в Ашхабаде, где мы каждую не­делю собирались и кто-нибудь рассказывал о своих результатах. Это очень важно было. А затем я начал обдумывать (уже не в Ашхабаде, а в Свердловске) возможность написания учебника. Я хотел написать свой учебник по теории вероятностей, потому что-то, что было, меня не устраивало.

АНШ: — Первое издание Вашего "Курса" появилось в 1949 году           

БВГ: — Да, именно. После эвакуации в 1943 г. я вернулся в Москву, и здесь началась нормальная педагогическая деятельность. Факультет был еще неполноценный, мало было студентов, но учеба налаживалась, мы проводили и олимпиады, в 43-44 годах работали школьные матема­тические кружки. Математические олимпиады проводились и в Ашха­баде, и в Свердловске. В Свердловске я, кстати, занимался проблемами контроля качества продукции в двух формах: приемочным статистиче­ским контролем и управлением качеством продукции. Я, правда, ничего не публиковал тогда на этот счет, но делал много.

АНШ: — В 1945 году Вы были избраны членом-корреспондентом АН Украины и почти сразу начали работать во Львове. Каково же было там Ваше официальное положение и как происходило налаживание научной и учебной деятельности — это ведь был трудный период?

БВГ: — Да, особенно во Львове. Н. Н. Боголюбов хотел, чтобы я остался в Киеве. Но Президиум АН счел более целесообразным напра­вление меня во Львов. Я сразу стал профессором Львовского универси­тета, тогда там оставался еще Банах, но он был тяжело болен и в 1945 году скончался.

АНШ: — Вы встречались там с ним?

БВГ: — Да, встречался. Незадолго до его смерти я был у него с Натальей Константиновной.

АНШ: — Он похоронен во Львове?

БВГ: — Да, во Львове. Из прежних математиков там еще оставался Мазур.

АНШ: — Марк Кац тоже ведь из Львова, или он тогда уже уехал в Америку?

БВГ: — Он уехал раньше, буквально накануне войны.

АНШ: — Как во Львове проходила Ваша работа?

БВГ: — Свою работу там я поделил на две части: работу в акаде­мических учреждениях и работу в Университете. Я считал, что самое важное — это все-таки университетская работа. Нужно привлекать работников, способных вести преподавание на достаточно глубоком и ши­роком математическом уровне с тем, чтобы воспитывать молодежь. А уж молодежь, воспитанную в университете, можно использовать в даль­нейшем и в академических учреждениях. Мое суждение было и таким остается, что основой интеллектуальной мощи является университет, потому что здесь наука встречается с молодежью самым непосредствен­ным образом. Академия — это надстройка, а база — университет.

АНШ: — Борис Владимирович, с конца 1949 года по решению опять же Президиума АН Украины Вы начали работать в Киеве и, в основ­ном, в академических институтах, где Вы создали очень много, это был очень активный период. А в университете Вы тоже в то время работали активно?

БВГ: — В 1948 году меня избрали академиком, а в 1949 году Прези­диум АН Украины пришел к выводу, что меня нужно перевести в Киев. Я получил письмо от ректора Киевского университета, где меня пригла­шали занять место профессора и заведующего кафедрой. Я согласился и действительно очень большое внимание уделял университету.

АНШ: — Значит, прежде, чем Вы стали директором Института математики в Киеве, Вы работали в университете?

БВГ: — Да. И застал университет в жалком состоянии и во власти неграмотных и полуграмотных людей, которые тогда всячески мешали зачислению в аспирантуру университета способных молодых украинцев. Давали согласие на зачисление в аспирантуру русских, могли поступать евреи, но талантливых украинцев не пускали. Я не понимал этого.

АНШ: — А Вы по паспорту украинец, Борис Владимирович?

БВГ: — Нет, русский. Во Львове был однажды такой случай. При­глашает меня к себе ректор университета и спрашивает: "А на каком языке Вы читаете лекции?" Я ответил: "На языке Ленина". После такого ответа дальнейшего продолжения не было. Я мог продолжать читать на "языке Ленина". А в тот же день ректор вызвал к себе другого пре­подавателя и задал ему этот же вопрос. И он благодушно ответил, что читает лекции на русском языке. "Как же так", — ему говорят, — "у Вас украинская фамилия, а украинский язык не уважаете? Извольте чи­тать лекции на украинском языке". Тому пришлось подчиниться, и это была мука и для него, и для студентов. Со мной такого не произошло.

В то время, когда я приехал в Киев, появились как раз работы Лебедева по созданию ЭВМ. Меня привлекли эти работы. Лебедев в Институте энергетики организовал лабораторию и семинар по програм­мированию. Лаборатория его была в Феофании. В 1954 или 1955 году он перевелся в Москву, стал здесь директором Института вычислительной техники, а Киевская группа постепенно стала сворачиваться, и партком Института энергетики решил вопрос просто: вообще закрыть лабора­торию. Я взбунтовался. Пришел в Президиум Академии и заявил, что ни в коем случае нельзя закрывать лабораторию. И если институту не нужна такая лаборатория, то Институт математики готов ее взять це­ликом к себе. И она была переведена ко мне в 1956 году — я был тогда директором института. Я возглавлял Институт математики с 1956 по 1959 год.

В этот период половину недели я жил в Феофании и половину не­дели — в Киеве. В Киеве я занимался делами Института математики и университета, в Феофании — делами вычислительной техники. Мы решили сосредоточить усилия на двух задачах. Первая задача — созда­ние машины для решения линейных систем уравнений большой размер­ности. Это тогда было очень актуально для военных задач и для задач, связанных с космосом. И вторая задача — проектирование универсаль­ной машины, которую решили назвать "Киев". Ее хотели перевести на новые элементы, потому что старые уже явно изживали себя, бессмы­сленно было делать на них машину. И тогда же возникла задача исполь­зования вычислительной техники для медицинской диагностики. Возни­кла эта проблематика сначала среди коллектива Лаборатории, а затем Украинское терапевтическое общество пригласило меня выступить с до­кладом о вычислительной технике. Я попросил, чтобы доклад разбили на две части: математическую и инженерную. И инженерную часть я «опросил прочесть бывшую сотрудницу Лебедева Екатерину Алексеевну Шкабара... Не сговариваясь, мы заключили свои части доклада одним и тем же: что вычислительные машины уже в то время играли огромную роль для вычислений, но они могут решать и сложные задачи логиче­ского характера вроде задач медицинской диагностики. На следующий день ко мне пришел профессор Н.М. Амосов с предложением своих услуг в этой работе. И больше года мы вместе работали, причем работа оказа­лась полезной для обеих сторон. С одной стороны, мы показывали несо­вершенство существовавшей тогда медицинской диагностики, с другой — медики указывали массу чрезвычайно полезных деталей. Я полагал, что если мы соберем обширную статистику, то это даст возможность решать вопросы диагностики достаточно уверенно. Но оказалось, что сбор статистических данных представляет собой исключительно слож­ную задачу, потому что достоверных данных нет. Я узнал, как наша система здравоохранения "исправляет" данные статистики, "корректи­рует" их, А потом я узнал, что та же самая картина имеет место и за рубежом. Фактически, ни одна из клиник не публикует реальных дан­ных, потому что если они такие данные опубликуют, то к ним никто не дойдет лечиться, а значит, они будут лишены средств! Так что об­ман творится по всему миру. Нам пришлось собирать статистические данные вопреки воле медиков. В 1960 году была закончена электрон­ная машина для диагностики сердечных заболеваний. На ее опробова­ние мы пригласили медиков-специалистов по заболеваниям сердца, по другим заболеваниям терапевтического характера и некоторых других. Собралось несколько десятков человек... Электронная машина вызва­ла колоссальный интерес и дискуссии среди медиков. Машина давала заключения по тридцати заболеваниям сердца, а если считать разные стадии заболевания, то по 80 заболеваниям. Выдавала она результаты в такой форме: или "категорически заявляла", что это такое-то заболевание, ну, скажем, инфаркт миокарда, или ее мнение разделялось между двумя-тремя заболеваниями, и тогда она выносила решение: с такой-то вероятностью имеет место такое-то заболевание, с такой-то — другое, с такой-то — третье. Слишком "ученая" оказалась машина. Но в конце концов мы убедили медиков, что такой подход разумен. Мы пригла­шали на демонстрацию с тем расчетом, что показ удастся завершить в течение одного рабочего дня. Но показ длился двое суток, а медики не хотели расходиться. Заключительная стадия была такая. Был то­гда медик-антиматематик. Он с самого начала нашей работы говорил, ч о все это бредни, что для того, чтобы диагностировать, нужно про-с о учиться медицине. А хорошим диагностом становится только тот, кто обладает даром господним, и научить хорошо диагностировать не­возможно. И, показывая пальцем в профессора Амосова, говорил: "Вот он резать умеет, а диагностировать умеем мы". После демонстрации машины он сказал: "Я думал, что от математиков толку не будет, а оказывается, они разумные люди! Только вот одну ошибку допустили: нужно было им работать не с Амосовым, а со мной!"

Потом выступил терапевт по заболеваниям пищеварительного трак­та и заявил: "Зачем вы возитесь с такой тяжелой задачей, как лечение сердца? Ведь мы же знаем, что совсем недавно запрещалось касаться скальпелем сердечной сумки! Приходите работать с нами, мы с вами сделаем машину по диагностике заболеваний пищеварительного трак­та, которая будет работать лучше, чем любой диагност!" Наконец, вы­ступил психиатр, забыл сейчас его фамилию, он сказал так: "Что вы взялись за болезни сердца? Что такое вообще сердце? Да ведь каждому инженеру ясно: это просто насос, который гонит жидкость по трубам. И все. Что ж тут сложного? А вот психика... Психика — это вещь таинственная, тонкий механизм. Ведь когда к постели больного при­ближается врач, учтите, что состояние больного уже меняется, и врач не видит истинного характера болезни. Шумы, так сказать, наклады­ваются. Такой, можно сказать, принцип неопределенности. Идите рабо­тать с нами, нам крайне важны математические модели. И любой, даже малый, успех в этой деятельности принесет пользу человечеству!"

Я считаю, что это была наша победа. Но, к сожалению, вмешалась "третья сила". Я пригласил в Киев Глушкова. А Виктор Михайлович не терпел никого рядом с собой. Он должен был всегда быть одним единственным. Он, и только он, царь и Бог. Все остальные вокруг должны были работать по его указке. Он мне предлагал сотрудничество — я отверг его. Это было бы сотрудничество "мафиозного типа". Чтобы мы держали в руках всех математиков и никому не разрешали бы ни шагу ступить в сторону. Я категорически отказался. И вскоре я увидел, что мне лучше уехать, что с Глушковым жить на одной территории я не смогу. Вот поэтому я в том же 1960 году и перебрался в Москву.

АНШ: — Б.В., я хочу вернуться немножко назад. Все Ваши немец­кие коллеги с большой теплотой и благодарностью вспоминают 1953 год, когда Вы впервые приехали в Берлин и начали там большую научную и педагогическую деятельность. Этого периода нельзя отнять, правда? Вы ведь очень много сделали там!

БВГ: — Должен Вам сказать, что я не хотел ехать в ГДР. Меня убедил Андрей Николаевич. Он сказал, что это моя гражданская обязан­ность: наладить добрые отношения с тамошней молодежью, чтобы по крайней мере немецкие математики были с нами, а не против нас. Раз­говор был не только со мной, но и с моими сыновьями. Дима, старший, не требовал особых уговоров, а вот Алик мечтал о том, как он поедет и "взорвет" всех немцев: память о войне была еще слишком свежа.

Я приехал, застал разрушенный университет на Унтер-ден-Линден. Было всего несколько восстановленных помещений. Но жизнь универ­ситета уже просыпалась. Меня поразило совсем иное устройство уни­верситетской жизни — жесткое разделение на сотрудников университе­та, преподавателей и студентов. Кастовость какая-то была. Я перенес привычные мне методы, которые бытовали у нас, в Московском универ­ситете, и которых я придерживался затем и во Львове, и в Киеве, на берлинскую почву. Сначала я читал там общие курсы: теории веро­ятностей, теории функций комплексного переменного, — а затем начал читать и специальные курсы.

АНШ: — А на каком языке Вы читали?

БВГ: — Сначала по-русски, с переводом, а позднее — на плохом немецком. И переход на этот "плохой немецкий" оказался исключитель­но важным. Я впервые зримо почувствовал, что этим шагом я показал, что отношусь с уважением к немецкой культуре, и молодежь мне лег­ко прощала многочисленные языковые ошибки. Читал я два спецкурса: "Предельные теоремы теории вероятностей" и "Математическая стати­стика".

АНШ: — Борис Владимирович, в 1965 или 1966 году Андрей Ни­колаевич передал Вам кафедру, которую он создал и которой руководил тридцать лет, с которой связаны его замечательные работы и добрая сотня его учеников, которым он помог войти в науку. Какие задачи Вы видите перед собой как продолжателя дела Колмогорова?

БВГ: — Вы задали центральный вопрос всей нашей беседы. Задач, о которых Вы говорите, несколько. Первая из них — не дать погибнуть замечательной Колмогоровской теоретико-вероятностной школе. Что в наше время сделать трудно, поскольку страна находится в глубоком эко­номическом и интеллектуальном кризисе. Стране как бы не до науки, и раздаются голоса, что пусть ученые едут за рубеж и там отсиживаются в труднейший для родины период. При этом забывают, что такое ре­шение приведет к оттоку наиболее продуктивного среднего поколения, которое обязано передать свои знания, свое творческое умение молодому поколению. Если этого не делать систематически, то школа через 10-15 лет пропадет, и восстановить ее будет невозможно. Нужно, чтобы на кафедре царил постоянный дух научного увлечения, чтобы молодежь узнавала о крупных нерешенных проблемах и воспитывалась в духе стремления заниматься ими как центральными проблемами собственной жизни. Нужно непрерывно совершенствовать образование, чтобы молодые математики приучались ценить и теоретическую, и приклад­ную математику. Чтобы они привыкли в первой видеть неисчерпаемый запас методов исследования, а во второй — источник новых проблем те­оретической математики. Чтобы огонь Прометея не затухал на кафедре и чтобы успехи прошлого давали силы для получения истинных ценно­стей в настоящем, чтобы жизнь колмогоровской школы не затухала ни на один день, ни на один момент. Допустив такую остановку даже на ко­роткий период, мы обречем замечательное приобретение нашего народа и всего человечества на увядание.

Вторая задача, оставшаяся мне от Андрея Николаевича — сделать все возможное, чтобы у нас на факультете развивалась математическая статистика как математическая и прикладная дисциплина, крайне важ­ная для выяснения законов природы и человеческого общества.

АНШ: — Борис Владимирович, хотелось бы услышать от Вас о важной стороне Вашей деятельности, связанной с вопросами просвеще­ния. Что бы Вы могли здесь сказать?

БВГ: — Должен заметить, что все три моих учителя: Боев, Хинчин и Колмогоров — все внесли свою лепту в мое отношение к этим вопросам. Боев меня научил анализировать единичный педагогический процесс. Критически относиться к тому, что делаешь. Поэтому для меня всегда были важны критические и личные замечания, что получи­лось хорошо, а что плохо. Боев никогда не высказывал этого в такой явной форме, но общение с ним навело меня на эту мысль.

Я был восхищен педагогическим талантом А. Я. Хинчина — это исключительный талант, и он к педагогическим проблемам относился всегда серьезно. Нина Карловна Бари встречает меня однажды и гово­рит:

Ох, Александр Яковлевич совершенно вырождается как матема­тик!

Как, я ничего такого не замечал. Он по-прежнему полон идей...

Но ведь он же опубликовал педагогическую работу!

А разве такие работы не следует публиковать? Разве не нужно учить других, как преподавать? Он же большой мастер, почему же ему не рассказать о своем мастерстве и опыте?

Нет, нет, нет! Математик не должен заниматься такими пустя­ками! Он должен заниматься доказательством новых теорем!

Я считаю, что экспансивная Нина Карловна все же заблуждалась. На самом деле, математик должен думать о том, как преподавать и как развивать науку, как молодых людей сделать энтузиастами и приучить к творчеству. Вот эта проблема, которая решалась Н.Н. Лузиным, а по­том Андреем Николаевичем. Ведь Колмогоров как педагог славен имен­но тем, что он прививал, учил творчеству молодежь. Эта педагогиче­ская сторона Колмогорова всегда вызывала у меня восхищение. Ведь у него плохих учеников практически не было. Он выбирал себе учеников, и в подавляющем большинстве случаев выбирал очень удачно. Я могу назвать четверых — пятерых посредственных учеников Колмогорова, хотя, пожалуй, и не буду их называть. А подавляющее большинство — это все-таки математики от Господа Бога!

Вот три источника моих интересов к педагогике. И все три ме­ня увлекают. Это действительно огромное дело. Изложить так, чтобы студент был увлечен услышанным, заставить интеллект работать, ду­мать, а не просто запоминать, — это и есть основная задача педагога-математика. И этому искусству нужно учиться. И этому нужно учить. И, наконец, последнее. Как развивать математические способности или любые способности? Как сделать так, чтобы способности не затухали, а расцветали? Вот педагогический вопрос, который всегда передо мною стоял, стоит и будет стоять, пока я еще занимаюсь преподаванием. А когда я перестану заниматься непосредственно преподаванием, но еще буду способен писать, я буду писать о том, что это важнейшие стороны педагогического процесса. Так что мои учителя в математике сделались и моими учителями в области педагогики. В настоящее время у меня есть несколько идей, касающихся разных сторон педагогического про­цесса. Первая сторона — как сделать желанными общие и специальные курсы? Как сделать так, чтобы не было скучных книг, а чтобы книжка, которую начинает читать начинающий студент или аспирант, не вы­зывала у него отвращения, а вызывала потребность дочитать и понять, будоражила бы мысль — как это сделать?

Далее, как привлечь внимание школьников к математике? Чтобы школьники видели в математике изумительную страницу культуры че­ловеческой?

И третье. Что нужно делать для того, чтобы нормальных людей превращать в будущих творцов? Говорить о том, что творчество — это божественный дар, меня не устраивает. Я считаю, что помимо генетиче­ских возможностей у человека имеется и другая возможность, связанная с воспитанием и образованием. И вот, проанализировав, скажем, жизнь Андрея Николаевича, зададимся вопросом: почему ему удалось стать гениальным математиком? Почему так глубоко его проникновение в каждый вопрос, которым он занимался? В чем причина? Я считаю, что причина не только генетическая, а в том, что с детских лет дома и в гимназии Репман его приучали не запоминать, а понимать, рассу­ждать, доходить до основ всякого факта, всякого предположения, вся­кой теории. Я думаю, что этому элементу образования и воспитания мы уделяем недостаточно внимания. Если мы хотим, чтобы следующее поколение шло дальше нас, мы должны переделать нашу педагогику. Переделать так, чтобы не напичкивать знаниями, а чтобы научить мы­слить. Вот тот основной стержень, который даст возможность быстро развиваться творческим началам молодых людей. Нужно, чтобы была атмосфера творчества. Вот такая атмосфера была создана в начале 20-х годов в Московском университете. И это привело к тому, что 20-е и 30-е годы были для московской математики золотым веком, золотыми деся­тилетиями.   Мне кажется, я вижу, что нужно делать для того, чтобы

воспитывать молодых людей творцами, и мне очень хотелось бы, что­бы мои мысли не были отброшены, а нашли продолжение, чтобы они были подхвачены моими единомышленниками, сотоварищами. Ведь так или иначе каждый подхоцит к тому, как нужно воспитывать молодежь, правильно? Но почему же не воспользоваться опытом других? Поче­му каждому нужно пройти свой собственный тернистый путь для того, чтобы прийти к выводам, в общем-то, первичным? А ведь если мы вос­пользуемся предыдущим опытом, то мы сможем пойти дальше, сделать следующий шаг на пути познания того, что такое творчество и что нуж­но делать для того, чтобы творческое начало в человеке развивалось в максимальной степени. Вот это основные задачи, которые меня волнуют и придают мне силы в жизни.

Но последние годы сильно ударили по моему физическому состоя­нию. Первый удар был, когда мне сделали операцию: отрезали почку. В психологическом отношении я не пал духом. Наоборот, мой дух окреп. Я пришел к мысли, что первый звонок прозвонил. Я должен подвести итоги своей деятельности. Итоги деятельности научной — пусть мне удалось сделать меньше, чем моим учителям, но кое-что я сделал. Де­ятельности педагогической, и деятельности как человека, воспитателя. Мой опыт, мои наблюдения должны найти выход, и я их не должен по­терять. Вот к чему привела меня первая операция.

Пришла вторая операция — на глазах. После того, как я пере­жил тяжелейшее потрясение, когда по телефону мне сообщили, что мой старший сын попал в аварию и двое суток не приходит в сознание, по­сле этого привычная мне глаукома перешла в новую стадию — я начал слепнуть. Сначала заметил, что слепну на правый глаз. Операция за­медлила процесс; психологически я не сдался. Я только еще больше укрепился в своей мысли, что должен подвести итоги. Для того что­бы это не было потеряно человечеством, потому что мне кажется, что в педагогических вопросах я подошел к тому центральному, что долж­но давать образование, что должно давать воспитание. И эти идеи не должны заглохнуть, зачахнуть. Пусть они в дальнейшем развиваются в другом направлении, главное, чтобы эти мысли нашли продолжение -г- вот чего мне хочется. Я наметил еще в 1988 году, когда мне делали операцию почки, и после операции я себе составил план, что я должен сделать обязательно, в первую-вторую очередь.

Первое. Подготовить новое издание "Курса теории вероятностей" — это уже сделано.

Второе. Подготовить второе издание нашей книги с Андреем Нико­лаевичем. Это сделано (хотя, может быть, я еще и буду его переделы­вать).

Третье. Написать маленькую книжку о предельных теоремах для сумм случайного числа случайных слагаемых — не с той целью, что­бы собрать воедино все, что известно, а для того, чтобы показать, как творческий процесс приводит к новым задачам, как практические по­требности участвуют в постановке новых математических задач.  Это полупедагогическая-полуматематическая книжка.

Дальше у меня намечено написать воспоминания. Я встречался, жил в интеллектуальном отношении рядом с Александром Яковлеви­чем и Андреем Николаевичем. Для меня они были, есть и продолжают оставаться учителями, которым я в некоторых отношениях подражаю и которым я не подражаю в иных отношениях. Если бы я подражал им во всех отношениях, то я не был бы самим собой, я был бы слабым отра­жением их величия — и все. Но на базе того, что сделали они, появился я. Я себя не считаю математиком сверхвыдающимся — таких, как я, много. Но во мне не было никогда страшной болезни — все грести под себя, думать, что существую только я один, все остальные — пепел, му­сор, ничто! Я с такими математиками встречался, и мне чужда такая точка зрения. Я привык с уважением относиться к любой личности, как бы замечательна эта личность не была. В научном, теоретическом, в прикладном отношении, в историко-математическом, философском, пе­дагогическом отношении —- всюду важны личности, чтобы они вносили нечто новое, чтобы от общения с ними люди вдохновлялись, чтобы ста­новилось светлее, чтобы люди обретали идеал. У человека всегда долж­на быть цель в жизни для того, чтобы идти дальше. И вот, когда такой цели в жизни уже нет, тогда прекращается и сама активная жизнь.

АНШ: — Борис Владимирович, спасибо за Ваше интервью. По­звольте еще раз поздравить Вас с юбилеем и пожелать Вам бодрости, здоровья и исполнения всех Ваших замыслов и планов.

 

 

// Редколлегия журнала выражает признательность Н. Г. Химченко, подгото­вившей машинописный текст (с аудиозаписи) настоящего интервью с Б. В. Гнеденко, проведенного А. Н. Ширяевым в начале января 1992 г.

 

 

 

© Gnedenko Forum, 2006-2022